Маркиза расплылась в широком реверансе, расправила вокруг маски черное кружевцо и застенчиво закрылась веером.
— Не понимает по-русски. Варюша, спроси-ка ее, ты же в Женеве французский курс прошла.
Медичка Варюша категорически отказалась. И резон выставила основательный:
— И спрашивать не буду. Она у нас, Павел Иванович, глухонемая. Вам же лучше, меньше писку в доме…
— Неправда, неправда! — зашумела Настенька. — Глухонемая?! А я сама слышала, как она в передней чихнула. Если в самом деле не может говорить, пусть на бумаге свое имя напишет.
Гости столпились вокруг молчаливой маркизы, улыбались и гадали: кто такая, в самом деле? Стройна, высока, изящна… На кого-то ужасно похожа… Управляющего акцизами дочка? Но у той на правой руке родимые пятна вроде Большой Медведицы. Не она. Начальника Мариинской гимназии племянница? Рост подходящий, и грация, и застенчивые манеры… Нет, нет. Ту с ряжеными не отпустят. И в плечах та чуть-чуть пышнее.
Мефистофель, хлопнувший уже мимоходом в столовой сухарной водки, рябиновой и английской горькой, прожевывая мятный пряник, подошел вразвалку к своей даме и выручил ее:
— Господа, нехорошо, непорядок. По маскарадным законам, если дама желает сохранить инкогнито, настаивать нельзя. Мадам, вашу руку!
Он вывел склонившую лебедем шейку маркизу из расступившегося круга и, подражая движениям конькобежца, заскользил с ней рука в руку по паркету.
Свечи на елке, треща, догорали. Внизу под серебряным картонажным слоном вспыхнула хвоя. Член управы в прическе ежиком, отодвигая туго застегнутый на чреве сюртук, чтоб воском не закапать, потушил пальцами золотистый огонек и наперебой с детьми стал гасить свечи. Верхнюю, склонившуюся у самой звезды набекрень, никто потушить не мог. И вдруг маркиза легким движением носков отделилась от паркета, подпрыгнула, словно одуванчик на ветру, и дунула: свечка погасла.
— Браво! Удивительно изящна… Да кто же она такая?
Но гадать было некогда. Елку за колючие зеленые волосья оттянули в угол. Лиловая хозяйка села к роялю. В теплом, насыщенном хвоей и воском воздухе зазвенел, засеребрился модный вальс «На волнах». Завертелись легкие пары. Кругленький хозяин, преодолевая одышку, закружил маркизу, смотрел вверх сквозь очки на овальное гладкое плечико и думал:
— Какая, однако, легкость… Надо будет чертового Мефистофеля и Варю после вальса наликерить. Пусть скажут, что за маркиза такая в Житомире объявилась… Ручка-то, ручка-то какая…
В дверях показался широкоплечий, коренастый человек в чистеньком, свежем вицмундире. Почистил рукав, запачканный карточным мелом, сдул пушинку с бархатного, цвета темного мха воротника, медленно разгладил черные, глянцевитые бакенбарды. Посторонний человек, осмотревши плотную фигуру, зоркие маленькие глаза, крепкие щеки, пушистые баки и прислушавшись к твердым нотам его баска, непременно бы решил: капитан дальнего плавания. Но какие в Житомире капитаны? Откуда им взяться? Не плоскодонной же лодкой на Тетереве управлять…
Господин, притопывавший в дверях ногами, затекшими после двухчасового преферанса, был всего-навсего Спиридон Ильич Баранов, учитель физики в местной женской и мужской гимназиях, прозванный за напористость и непреклонность в ведении занятий «рычагом первой степени».
Окинул глазами танцующих и спросил няню, проходившую мимо по ревизии в столовую:
— Это ж кто, Агафья Ивановна?
— Маркиза… И имени такого в святцах нет. Что смотришь? Без тебя, батюшка, гадали, да никому невдомек… Из Киева, что ли, акушерка, полицмейстерова свояченица. На святки приехала. Вру, батюшка, вру. Ишь, какой голубь молоденький, где ж ей в повивальных бабках-то быть…
Проковыляла нянюшка, звеня ключами, дальше. Спиридон Ильич усмехнулся. Скажет тоже… Полицмейстерскую свояченицу он в соборе видал, одного балыка в ней пуда два наберется… А эта… цветок полевой, мышиный горошек (кое-что он в ботанике смыслил).
Вообще он был в преотличном настроении. Выиграл рубль семьдесят пять копеек, — целый месяц папиросы ни гроша не будут стоить, — выпил в столовой с брандмайором рюмок пять золотистой польской старки (57 градусов!), закусил рыжиками, душа и взыграла. Та самая душа, которая в классах была застегнута на все пуговицы и расстегивалась в самых редких, не доступных глазам учебного поколения случаях.
— Павел Иванович, — остановил он за рукав захлопотавшегося хозяина, — представьте меня, пожалуйста, вон той очаровательной иноземной даме… Что за шарада такая, не знаете?
— Майская ночь, или Утопленница. Клюнуло? Старые холостяки-физики, стало быть, тоже, как и прочие грешники, подвержены? Что-с? Пойдем, пойдем! Господь ее знает, что за сюжет. Сидит, как жемчуг в раковине, а раковины никто открыть не может… Ась?
Маркиза страшно смутилась. Раскрыла павлиньим хвостом веер, чело долу, ушки румяной краской налились — и ни слова. Ни полслова. Застыла и дрожащие пальчики к сердцу прижала. Мефистофеля и след простыл… Откуда он, этот ужасный физик, взялся?
А физик тоже хвост павлиньим веером распустил.
— Как ваше имя? Не могу же я, сударыня, называть вас, например, «лейденской банкой»… У всякого предмета должно быть свое имя. И уж, наверно, у такого исключительного предмета и имя исключительное. Стелла? Фелиция? Олимпиада?.. Почему же вы молчите, как последняя ученица какая-нибудь? Я, знаете, упорный. Танцевать с вами буду, за ужином рядом сяду, домой сам отвезу… Никакого снисхождения.