Часовой подошел к салазкам, сбросил штыком мешок, скинул наземь медные печные дверцы и строго сказал девочкам:
— Эти не годятся. Видите, петли сломаны. Берите вот эти, — и он, порывшись штыком в колючей проволоке и обрезках жести, выудил другие дверцы и показал их девочкам. — Только привяжите покрепче, а то слетят по дороге.
Немец отвернулся, вокруг никого не было — переложил винтовку под мышку и застыл. И когда за спиной скрипнули и резко понеслись вскачь салазки, он ухмыльнулся и покачал головой…
Ишь, бегут, как мыши от кошки.
<1926>
К Святкам крепкая зима запушила инеем все житомирские сады и бульвары. Низенькие деревянные домики под белыми метлами тополей так уютно сквозь сердечки ставень глазели через дорогу друг на друга оранжевыми огнями. По бульвару, поскрипывая по плотному снегу солидными ботинками, изредка проплывал увалень-приготовишка, за плечом коньки, на тугой бечевке салазки. Щеголь-студент, сверкая бронзовыми с накладными орлами пуговицами, гвардейским шагом проходил по белой горбатой дорожке-обочине — в темном сюртуке — без шинели, по новой киевской моде; воротник иссиня-черный, околыш такой же; царского сукна темно-зеленые брюки натянуты штрипками до отказа, — чем не лосины?
Пройдут — и опять пустыня. Вверху холодные перья облаков, мерзлый блик луны, тускло-голубое морозное сияние; внизу стылый дым ветвей, кусты в глубине садов в легких снежных париках, в прозрачном кружеве инея, и только кое-где за сквозным палисадником пирамиды елок грузны и тяжелы, словно в медвежьи белые ротонды нарядились.
На перекрестке бульвара, в переплете седых ветвей, углубляя тишину, тихо шипел лиловый дуговой фонарь. И снежные бабочки, прорезая светлый круг, падали в мглу легко и беззаботно.
Из-за угла кургузого памятничка Пушкина выкатил странный караван. Расхлябанные сани, раскатясь по гладкому снегу, круто повернули вдоль бульвара. За ними, нахлестывая похожих на беременных крыс серых клячонок, веселый извозчик направил в крепкую колею широкозадый, обитый ковровой рванью рыдван… А сбоку, легко обгоняя грузных попутчиков, чертом выбрасывая резвые ноги, прозвенел бубенцами под синей раскидистой сеткой пегий конек. Вскинулись на ухабе высокие легкие саночки, Мефистофель-седок, сбросив с одного плеча барашковое пальто, лихо чмокнул, маркиза в трехъярусном пышном парике, сверкнув под фонарем атласною маской, испуганно вцепилась в полость…
За ними раскатился дробный галоп подогретых кнутом лошаденок, визгливый плеск захлебнувшегося колокольчика, хохот и нестройные клики… Все дальше и дальше. И когда все уже смолкло — далекий призывный крик:
— Эй, Черти, проехали!
Мефистофель, круто натянув вожжи, сбил резвую рысь на шаг, завернул оглобли и подъехал к крытому освещенному крыльцу, на котором уже топотала и отряхивала снег вся пестрая компания.
Одноэтажный, но просторный, с высокими окнами розоватый дом весь светился изнутри, словно пестрый фонарик. Ставни настежь, за тюлевыми занавесками переливалась оранжевыми глазами высокая елка. Гурьбой ввалились в переднюю. Сбросили на лари так резко не подходившее к пестрым нарядам обыденное верхнее платье, зашушукались перед зеркалом, оправили друг на друге складки, плотней подтянули маски. А вокруг них закопошилось все население дома: добродушные хозяева, гости, няня в ковровом платке — любопытная приземистая старушка, и наследница Настя, восьмилетняя девочка-лисичка, как ртуть, вертевшаяся под ногами, подпрыгивая и заглядывая сбоку под маски.
— Покорнейше прошу, господа, елку только что зажгли. Ишь, морозцем-то как от вас попахивает…
Радушный кругленький хозяин калачиком согнул руку и распахнул настежь дверь в зальце: «Прошу… Господин Мефистофель, будьте любезны, поближе к печке. Вам ведь адская температура пользительна. Ась?..»
А Настенька, прыгая жеребенком около матери, улыбающейся тихой дамы в лиловом, пищала ей на ухо:
— Мамуля! Да ты слышишь?.. Всех узнала, положительно всех. Кроме маркизы, мамуля. Ладно, ладно, уж она у меня не отвертится…
Долго ли узнать? Все узнали, даже няня, шаркая с костылем вдоль зальца, опознала маску за маской. Мефистофель, тьфу, черт красный, да и черт-то неправославный, — это городского головы сынок, Савва. Лоботряс, в драгунском Чугуевском полку вольноопределяющимся служит, на побывку приехал; ишь, ноги-то, как у кормилицы. Мордовка, по голосу слышно, кто такая, — студентка медицинская, хозяйская сродственница. И по костюму сразу узнаешь: из Башкирии с кумыса вывезла — шитье коричневое да черное, «занавеска» — передник ракушками и екатерининскими рублями выложена… Китаец в ватной кофте — сын хозяйского приятеля, чаеторговца Брагина, конечно же. С оконной выставки с китайского идола кофту снял, всему городу она известна. Так всех перебрала няня, каждого вслух назвала и успокоилась. А кого не узнала — Настенька подсказала.
Вот только эта тоненькая. Кто такая, неизвестно. Маркизой ее кличут. Имя чудное. Польское, что ли?
— Не имя, няня! Дамы такие были знатные во Франции, при королях, — объяснила Настенька.
— Дамы? Что ж это у нее на голове наворочено? Другие седой волос чуть появится, прочь вырывают, а эта — подбородок нежный, шейка молодая, — ишь на себя седую копну накрутила. Почему так? И юбка пузырем, — хоть в кошки-мышки под ней играй… Маркиза… Молочница французская, что ли?
— Почему же, Агафьюшка, молочница? Она настоящая дама… — улыбаясь, сказал кругленький хозяин. — Как ваше имя, сударыня, ась?