Том 4. Рассказы для больших - Страница 25


К оглавлению

25

— Зачем они это сделали? Ну зачем?..

Вот и обзаводись зелеными ставнями с сердечками, мальвами и проч…

Так, под орешником в овраге домечтаешься и довозражаешь себе до того, что устанешь и уснешь, как жук в сене.

…………………………………….……..…………..……………………………………

Сегодня был особенно пестрый день. Утром зашел в школу. Сторож Игнат, маленький лысый человечек, на круглых ногах, дал мне ключ от шкапа с инструментами и показал, как надо строгать. Сначала начерно «шершебелем», потом рубанком и наконец самой большой штукой — фуганком. По-моему, все они рубанки, только один побольше, другой поменьше. Но Игнат категорически заявил:

— Не, как же можно. Названия дана каждому своя. Скажем, теленок и корова, порода одна, а названия разная… Как же без названия!

Я убеждаюсь. Рубанок ерзает вправо и влево. Игнат сидит на соседнем верстаке и с увлечением командует:

— Ровно надо! Сначала толкани, опосля ровно! Чтоб стружка ровная, не рватая. Во как! Во как! Во как!

Собственно, было бы гораздо лучше, если бы он ушел, и стружка была бы тогда не «рватая», и рубанок шел бы ровнее. Но Игнат не понимает, что люди в пиджаках, когда смотрят на их работу, начинают волноваться и нервничать. Я искромсал доску, устал и бросил ее. Тогда Игнат слез с верстака и, в десять легких взмахов выгладив ее, повернулся ко мне и сказал:

— Во как надо! Вещь не хитрая…

«Может быть, дорогой мой, может быть… Я вот от рождения рубанка в руках не держал, а ты всю жизнь с ним провозился, и все-таки я в пять, шесть раз перейму эту „нехитрую вещь“, а ты попробуй: не хочешь ли, подарю тебе, ну хоть „Евгения Онегина“, — с рисуночками даже для облегчения, — осиль его, друг… До самой смерти не осилишь, хоть трех приват-доцентов по русской словесности для разъяснения к тебе приставить!»

Этакая дрянная, гаденькая мысль… мелькнула и скрылась, как судорога. Откуда она пришла? Почему за секунду до того ее не было, и путей к ней даже не было?

В школьной зале глухой стук, жужжание и кто-то поет тоненьким голоском.

— Что там, Игнат?

— А ткачихи — толкачевская Дуня да Саша Плотникова, — пренебрежительно отвечает сторож, — акушерке полотенца ткут.

Вхожу и здороваюсь. Дуня похитрее: лисье личико, быстрые глаза, худенькая. Одной рукой колесо вертит, другой катушку придерживает, нитки мотает. Остановилась и петь перестала. Саша посолиднее: опустила глаза на холст, стучит станком и головы не подымает. На обеих платки до глаз.

— Что ж вы, Дуня, не поете?

— Уйдете, запою.

— Разве я вам мешаю?

Переглядывается с Сашей и прыскает.

— Ну, что ж. Мешаю, так уйду!

— Что вы ее слухаете, — возмущается Игнат. — Ишь ты, принцесса кака, — «уйдете, запою». Интересно им, чего не поешь, язык отвалится, что ль?

— И без вас спою, дяденька. Вашего носа здесь не спрашивается.

— Носа! — Игнат обижается. — Цаца кака нашлась. Сговоришь с тобой, как же… Тьфу!

Слава Богу, ушел. Прямо наказание, без толмачей и чичероне шагу не ступишь.

— Вы не уходите, я так… — дружелюбно обращается ко мне Дуня.

Я сажусь на скамью.

— Что это вы пели?

— Песню.

— Какую?

— Да так, песня. Деревенская.

— А вы расскажите мне ее.

— Зачем вам?

— Интересно. Городские знаю, а ваших нет. Расскажите, а я запишу.

«Запишу» озадачило ее.

— Зачем писать, я так скажу.

— Лучше уж я запишу, а то все забуду. С собой в город повезу, память будет.

Пошепталась с Сашей, подумала и решительно тряхнула головой.

— Пишите. Какую, Саша, сказывать?

— «Приехал гусарик», — тихо отвечает Саша, не отрываясь от работы.

— Только речами трудно сказывать…

— Так вы пойте. Вот как до меня, и нитки свои мотайте. Я не хочу вам мешать.

Дуня смутилась и петь отказалась. — Пишите:


Приехал гусарик
Из нового полку.
Недавно приехал,
Опять уезжает.
Его расхорошая
Плачет и рыдает,
Плачет и рыдает,
На ночь оставляет.

Песня была длинная, глупая, отзывалась каким-то особым, лакейски-писарским романтизмом. Диктовала Дуня превосходно. Кружила колесо и косилась глазом на мой карандаш, чтоб не поспешить и не отстать. Записал.

— Хороша?

— Нет, не хороша.

— Вот видите, а сами просите…

— Вы не сердитесь, Дуня. Ведь песня-то не ваша?

— Шахтерская.

— Вот видите! А вы скажите вашу, деревенскую.

Опять пошептались.

— Пишите:


Горько мне, горько калинушку кушать,
Горчей того нету за старым за мужем.
За старым за мужем ни игры, ни потехи,
Ни тихоговорья, ни ласкового слова.
Он спать ложится, как дуб валится,
Распустил свои сопли по моим по подушкам…
Сладко мне, сладко малинушку кушать,
Лучше того нету за младым за мужем.
За младым за мужем игра и потеха,
И тихоговорье, и ласковое слово.
Он спать ложится, как голубь гуркует,
Распустил свои кудри по моим по подушкам.

Я, затаив дыхание, записывал эту удивительную песню. Даже ужасные «сопли» не оскорбили уха.

— И эта скажете нехороша?

— Так хороша, что лучше и не надо!

— Правда? — недоверчиво спросила Дуня. — Так вам нравится?

— А вам?

— Песня ничего. Ваши все лучше.

— Какие наши?

— Городские. «Чуден месяц»…

— «Ах зачем эта ночь»… — робко подсказала Саша.

— Гм… Нет, вы лучше свои рассказывайте!

25