С этими медленно выплывающими мыслями сливаются, как с облаками, другие, которых ни за что не уловить — так много в них образов от дальней рощи, от колыханья конопли за плетнем и смутного сознанья, что все это как будто и не существует, что день отъезда сотрет всю эту чужую реальность, как губка новые слова на доске…
Дошел до стены и вздрагиваю — против меня, облокотясь на забор, стоит Коровин, черный, с блестящими глазами, похожий на цыгана мужик. Сейчас будет разговор. И точно: гнусаво поздоровался (болен он, что ли, но такого гнусавого голоса я никогда в жизни не слышал) и начал издали:
— Гуляешь?
— Да… вот… гуляю.
— Погода хороша ноньче.
— Хороша.
— Пондравилось у нас?
— Очень. Лесу только мало у вас, погулять негде.
— Погулять? — Коровин ядовито ухмыляется в сторону. — Погулять и без лесу можно. Вот насчет отопления, это точно, без леса не отопишься.
— Куда же вы лес девали?
— Куды девали? Господину Харитонову на доски в запрошлом годе продали. Еще вон роща есть — на две зимы хватит, а там хошь бородой отопляйся.
— Зачем же лес продавали?
— Зачем? — Коровин еще ехиднее ухмыляется. — Покупал — как же ты не продашь? Деньги завсегда надобны.
— Гм… Так вы бы сажали лес. Часть вырубить, часть насадить. Вот всегда и будет, — как в именье здесь.
— В именье? — Лицо Коровина изображает высшую степень сарказма. — Позвольте вас спросить, какое ваше занятие будет? — перешел он вдруг на вы.
— Занятие, — сконфузился я. — Пишу… в газетах…
— В газетах… а говоришь, зачем мужики лес не сажают…
— Да ведь помещик сажает?
— Помещик? Помещик, может, на тройке водку ездит пить к соседу, а мужик на одной пашет…
Аргумент был так неожидан, что я промолчал.
— У нас, брат, картох до весны не хватает, а помещик одних груш возов десять в город посылает.
— И у вас могут быть груши…
— Груши, а может и апельцыны?
Упорное повторение моих последних слов и «апельцыны» окончательно взорвали меня. Я сделал рукой широкий жест и не без жару произнес:
— Да, груши! «Апельцыны» нет, а груш можете иметь сколько угодно. Вон пустырь, и там пустырь, и у вашего дома пустырь. Посадите каждый хоть по дереву — не велик труд — и у всех будут груши.
— Не будут.
— Почему не будут?
— Ребята переломают.
— А вы огородите.
— Может, и сторожа к ним нанять?
— Зачем сторожа? Отчего же у немцев не только возле домов, а все дороги грушами и яблонями обсажены и никто не ломает?
— У немцев? Вы видали?
— Видел.
— Так то у немцев, у нас нельзя этого. Не переломают, так покрадут.
— Кто украдет, если у всех будут?
— Ну, ребята обтрясут, да зелеными полопают. Вон как горох: Тимохин посадил — раскрали, у Бобкова покрали, у лавочника и то покрали… Вот тебе и груши!
— Это верно, покрадут, — с удовольствием подтвердил сосед, внезапно появляясь из-за плетня.
Молчание…
— Скучаете у нас? — осведомляется он с таким видом, будто иначе и быть не может и что скука — это тоже одна из функций господина в пиджаке.
— Чего ему скучать? — отвечает за меня Коровин. — На всем готовом, читай да гуляй, только и делов.
И все это без малейшей иронии, точно он определил меня простой и ясной формулой, всем давно известной. Я переминаюсь и поворачиваюсь к клумбе, чтобы подготовить отступление, но сосед удерживает меня вопросом:
— Листок получили?
— Какой листок?
— Газету, тоись? Я из волостного принес сегодня, вам под дверь сунул.
— Получил, спасибо.
— Нет ли чего? Насчет хуторов или так?
— Насчет хуторов нет. Да ведь к вам в воскресенье член приедет насчет хуторов, он и расскажет.
— Расскажет, само собой, да в листке, чать, все больше… Настоящее, тоись…
— Нет ничего. Все больше пишут, как летают. Убился один русский. Упал на дерево и убился.
— Летают, говоришь. Как же это?
Я, насколько мог яснее и подробнее, стал рассказывать, как летают, кто летает и для каких надобностей, но в середине рассказа Коровин равнодушно меня перебил:
— Ни к чему это. Зря.
Очевидно, он поверил мне, нисколько не удивился и только решил, что это «зря».
Я ничего не мог на это возразить и опять повернулся к клумбе, но, к счастью, Феня выручила, — появилась в дверях и сказала: «Пожалуйте кушать».
Ем. Мухи как пьяные кружат над борщом и, так как он слишком горяч, едят меня. За перегородкой на кухне, как несмазанные насосы, втягивают в себя борщ Феня с Аннушкой. Обедать со мной вместе они не хотят. Аннушку, может быть, и удалось бы убедить — она любопытнее и посмотреть, как ест человек в пиджаке, очень интересно, но ее мать чувствует разницу положения не хуже любой губернаторши и наотрез отказалась:
— Нет, мы уж на кухне.
— Да почему на кухне, Феня? В комнате прохладнее и чище, да и мне вместе обедать веселее.
— Нет, уж мы на кухне.
Когда такое возражение с безнадежно-одинаковой интонацией повторяется раз пять, невольно падаешь духом и отходишь.
Ем. Аннушка что-то оживленно шепчет матери. Мне очень интересно послушать, но я знаю, что стоит мне только встать и подойти к дверям, чтоб она замолчала. За занавеской все еще висит на руках любопытный мальчишка. Ему ничего не видно, но он, очевидно, дошел до мысли, что должен же я когда-нибудь откинуть занавеску, — и он не пропустит этого счастливого момента, хотя бы ему пришлось висеть так до вечера. А там, у колодца, мутными пятнами сквозят на траве фигуры ожидающих. Точно у кассы Художественного театра.