— Ахвицер? Втикаешь, сволочь?.. Думаешь, тулуп надел, так и концы в воду? Солдатская власть не пондравилась?.. А солдат по зубам дуть ндравилось?.. Денщик тебе лаковые сапожки чистил, растак твою душу! Другие воюй, а ты по тылам солдат суду предавать… За неотдание чести, растак твое сердце! Я тебя сразу узнал. Погоди, хлюст, до станции доедем, там тебе до победного конца покажут… Денежный ящик, небось, вскрыл, солдатскую кровь продал. Домой захотелось? На парадный диван? Сладкие чаи распивать… Погоди, сволочь, доедем, будешь сыт!
— Вот и сейчас у меня сердце, как бешеное, прыгает, когда вспомню про эти минуты… Вы понимаете… Отвечать? Оправдываться?.. Уши у него завязаны, слова не дойдут. Да если бы и дошли, разве можно гиену убедить?.. За кого он меня принял, не знаю. Вернее всего, ни за кого. Просто был он налит злостью и темнотой до самых глаз. Просто я попался ему на пути, и он с зоркостью зверя угадал, что я «ахвицер». Для таких тогда больше и не надо было. Знает ли он, что я трижды был ранен и трижды по своей воле на фронт возвращался? Что я со своими солдатами всю тяготу этой проклятой войны нес до последнего часа, пока они меня сами же не столкнули в сторону… Что каждая их рана была и моей раной, что делился с ними последним грошом. Да что говорить… Понял я только, что передо мною на крыше вагона, в образе этого здоровенного печенега с каменными глазами сидит сама Смерть. Тысячу раз проходила она над головой на фронте и не коснулась. А вот тут, когда вырвался из-под обвала, когда завтра-послезавтра родной Орел, и жена, и дети, — вместо того через час узловая заплеванная станция и… самосуд… Вы знаете, как в русских деревнях конокрадов бьют?.. Не смерть страшила, за годы войны каждый день была она в обиходе, никто не отказывался. Но под брань и вой этой хриплой гориллы, которая исступленно будет орать, что «он тебя знает», что ты «денежный ящик вскрыл» и солдат тиранил, — мотаться под прикладами русских солдат, стонать под их каблуками и потом где-нибудь у нужника застыть окровавленной тушей… О Господи!
— Подобрался я весь, как стальная пружина. Спрыгнуть с вагона? Но даже если и не переломаешь рук и ног, моя судьба в образе рябого солдата с завязанными ушами меня с крыши вагона из винтовки прикончит. Ухлопать его? Но и наган, и шашку давно у меня отобрали — зачем «ахвицеру», отстраненному от командования, оружие… А поезд летит-гремит, и с каждой шпалой узловая станция все ближе и ближе. Не знаю, приходилось ли господину Эдгару По такие минуты переживать…
— Да. Ослабла моя пружина. Опустился я как-то весь, как осужденный, когда его под мышки на эшафот волокут… И вдруг… свист! Над всеми крышами — сплошной свист. Поднял я голову, вижу, подбегает поезд к мосту: сквозные железные квадратные балки над рекой повисли… Это, значит, верхние пассажиры свистом друг другу сигнал подавали, чтобы ложились все плашмя на крышах, чтобы не задело. Взглянул я на своего попутчика, вижу, сидит он спиной к мосту, свиста не слышит, моста не видит. Уставился на меня и бурчит что-то свое, похабное. Вздрогнул я. И сам не знаю, как меня угораздило, полез я в карман, вытянул фляжку с водкой и сую своему попутчику — пей!.. Схватил он флягу, думать и секунды не стал, вытянулся на коленях, запрокинул голову и стал пить. А я в тот же момент ничком на крышу лег, да и время было: передняя балка в десяти шагах чернела…
— И когда я по звуку колес понял, что мост мы проехали, поднял я голову: на крыше, кроме меня, никого не было. Фляжка только каким-то чудом уцелела… До сих пор цела, — память ведь, в некотором роде…
Полковник вытер холодный пот платком.
— Вот и весь мой эпизод. Выводы делайте, какие вам угодно. А я выскочил. Сижу с вами, пью чай, и какое-то место под солнцем пока что занимаю…
<1930>
Каждый раз, когда спускаешься к колодцу мимо радостно-изумрудных косматых лоз за водой, фокс Микки появляется из-за дома и идет за мной по пятам с таким видом, будто он получает за это жалованье.
Трудно понять собачью душу… Что за охота в жару глотать рыжую пыль, подымающуюся из-под веревочных подошв человека. На тропинке ничего интересного: вялые муравьи и щербатые, надоедливые камни. Стоило ли выползать из-под тенистого дуба, под которым снятся такие сладкие собачьи сны…
Или он так влюблен в своего хозяина, что, заслышав звон ведра, повинуется зову сердца и тянется к моим выгоревшим штанам, как мотыльки к горящей свече? Едва ли. Ведь когда сидишь на краю холма, где со всех сторон обдувает жаркую спину прохлада, его, черта, ты не дозовешься. Сидит в кустах, и, несмотря на свою аристократическую породу, облизывает, как самый простой собачий сын, коробочку из-под сыра… Какая уж там любовь?
Сегодня я наконец понял, в чем дело. Когда я поравнялся с толстой почтенной смоковницей и обернулся, — белая собачья спина исчезла. Я индивидуалист и в чужие дела вмешиваться не люблю. Быть может, собаке захотелось почесаться в тени вырезанных виноградных листьев, — ведь это гораздо приятнее, чем задирать лапу смычком выше головы на прибитой голой тропинке, с которой блоха опять же на собачью спину и прыгнет…
Но, возвращаясь с полным ведром, я остановился: белое пятно застыло в зеленом туннеле под лозой, потом продвинулось дальше. Опять застыло. Густые листья вздрогнули и зашипели. Свиданье? Но второго пятна — ни желтого, ни белого рядом не было. Странно. Я беззвучно опустил ведро на землю и прокрался ближе. Боже мой! Мой эмигрантский фокс, мой честный интеллигентный пес нагло нарушал добрые провансальские нравы: переходил от лозы к лозе, выбирал самые спелые гроздья и ел чужой виноград…