Том 4. Рассказы для больших - Страница 131


К оглавлению

131

Понял я твердо — надо какое-либо решение принимать, если не хочешь для каждого бесноватого холуя в ватных штанах плевательницей быть. Другой, черт, даже и на позициях не успел побывать, а уж он, изволите видеть, жертва мировой войны, и ты из него, как вурдалак, всю кровь высосал… Кругом расправы пошли одна другой подлее и бессмысленнее. Офицер? Будь ты хоть святого Себастиана невиннее, с ног долой и каблуками по черепу. А уж там, в свое время, история разберет, в какой процент законных жертв революции ты попал и на каком основании…

— Что ж делать? Стреляться?.. В Орле меня жена да дети ждали. Ужели их в самый шквал бросить? Да и гордость на дыбы встала: не все место под солнцем им принадлежит, — авось и для меня останется. Долг свой до конца исполнил, лямку дотянул, а в этой дрызготне ни мозгам, ни совести делать нечего. Переговорил я с некоторыми из комитетчиков: так и так, нужен я вам теперь, как гвоздь в печени. Грузовик кверху колесами в канаве лежит… Руль на крыше… Желаю вам полного успеха, а меня увольте… Народ был неглупый, кой-кто из писарей наших да из вольноопределяющихся. Тоже и им несладко было, и сердца еще не потеряли. — «Ладно. На завтра назначим комиссию… В самом деле, уходите, господин полковник, от греха подальше…»

— Честь честью освидетельствовался. Не обошлось без курьеза… Полковой врач мне «невроз сердца» придумал, год отпуска, лучше и быть не может. А у нас в комитете был такой гнусавый солдат, вроде пугачевского адъютанта, из самых раскаленных. Никому не доверял, во все сам лапами совался… Подошел он ко мне после врача… С ПРАВОЙ СТОРОНЫ груди сердце выслушал и каракулю свою, сопя, под листом вывел. Революционно-сердечный контроль, так сказать. Выскочил я из капкана, в два счета маскарад свой докончил: выменял полушубок на солдатскую овчину, сапоги на валенки, папаху с ушами на лоб надвинул, — сам бес не разберет, какой ты масти, какого звания. Свидетельство свое в тулуп зашил. Чемодан с бельем врачу подарил, авось у врача не сразу скрадут… И вбуравился в солдатскую гущу, себя потерял, выражение глаз даже переменил, — тьфу, мерзость какая! Узелок на плече, хлеб под мышкой. Так и дошагал этаким кашеваром свободно-собачьего батальона до станции… Позвольте, господа, чай допью. Очень уж на душе смрадно стало…

* * *

— Да… На станции — столпотворение. Как стадо баранов в загоне, то в одну сторону метнутся, то в другую… Комендант голос потерял, мечется, словно загнанная крыса. Машинистов прикладами в шею толкают — гони состав за составом, хоть сам в топку ложись, «попили нашей кровушки»! Прут сплошной воблой, на подножках, на буферах раскоряченные висельники, в воздухе мат, свист, смрад, рычание… Как в подвижном зверинце… Сестры какие-то милосердные в эту кашу попали, — лучше и не вспоминать…

— Стиснул я зубы, потолкался, план кампании обдумал, В полуверсте на запасных путях поезд теплушечный стоял, пары разводил. Поговорил я с машинистом, покурили. Узнал, что через час тронемся незаметным порядком, к вокзалу все равно не подкатит. И хоть теплушки еще с раннего утра были солдатней вплотную набиты, однако протиснуться кое-как можно было. Не в Монте-Карло ведь едешь… Посмотрел на меня машинист внимательно и посоветовал: «А не лучше ли вам на крыше будет? Вакансии еще не все заняты? Полагаю, что там много спокойнее». Понял я его, конечно. Поблагодарил. Тихим манером на средний вагон взгромоздился, бечевкой себя к вентилятору прикрутил, — морозов еще настоящих не было, однако крыша покатая и легкой ледяной глазурью покрылась… Запахнул я тулуп, небо надо мной васильковое, тихое, отрезал краюшку, прикусил, на душе как-то покойнее стало. Дай Бог машинисту здоровья!..

— Тронулись мы без свистков, без сигналов. Кой-какие поотставшие за нами вприпрыжку к вагонам бросились. Однако психология тогда была массовая, упрощенная, ни одному Лассалю, думаю, она и не снилась: кто в вагоне — тот пан, господствующий, так сказать, класс… А кто в наружную дверь на ходу карабкается, того валенкой в зубы… Подвигаемся мы потихоньку, смотрю, поверх крыш тоже всякие пассажиры разместились. Индивидуалисты, так сказать. Отъехали мы верст с пять. Остановка в поле: лошадь дохлая на путях лежала… Тем временем здоровенный солдат, шагавший вдоль дороги в неизвестном направлении, свернул наперерез, — обрадовался случаю, — и прямо к моему вагону. Внизу галдеж, братские диалоги с поминанием родителей обеих сторон. Не пустили… Глянул он вверх, на скобу встал и на крышу. Я же ему и руку помощи протянул. Перевалил он брюхо, сундучок зубами за ремень придержал, — влез. Поехали.

— Представьте вы себе теперь такую акварель. Сидит против меня этакий хмурый, рябой печенег. Вдоль головы по ушам грязная тряпка обмотана, сукровица проступает. Смазал его кто-нибудь в драке, что ли. Глаза, как у бурятской каменной бабы, — всматривается в меня, не мигает. За плечом винтовка, для хозяйственной надобности в деревню прихватил. Поперек рваной шинели офицерский ремень. Сидит и молчит. А росту такого, что другой средний солдат и стоя с ним только-только сравняется. Дал ему папироску. Головой не кивнул, взял, как чугунный; и в пасть. Попутчик, нечего сказать, веселый. И все меня исподлобья осматривает, безбровыми складками шевелит… Спросил его, какой части, молчит. Не слышит, что ли?.. А поезд тем временем все бойче да бойче развертывается, внизу песни орут, вроде контрабасной рапсодии, — будто шваброй по контрабасу водят… Кто-то в задней теплушке сорвался: распластался под откосом, руки крестом… Гремим дальше. Где уж на такие подробности внимание обращать. И вдруг мой идол ноги скрестил, варежкой по крыше хлопнул, папаху на затылок остервенело передвинул и начал:

131