Что же, действительно, может, при долговечности он и заработает… Я не осуждаю.
Есть и у меня свой пункт. Не то чтобы редкий, но широкий пункт, настоящий. И выгоду иметь можно, и для души полет. И моцион и развлечение. Конечно, вы и сами догадываетесь, да я и не скрываю. На марше-о-пюс гоняю каждое воскресенье. На петербургский язык перевести — Александровский рынок, только дистанция пошире. Езжу с толком, не как иной оголтелый: знаний на франк, капиталу пять франков, а фантазии на тысячу. Навыки кое-какие выработал, могу даже с соотечественниками поделиться, — все равно главных секретов не открою.
Первое: езжу не на метро, чтобы себе подземной спертостью воскресного настроения не повредить, а по окружной нормальной дороге. Если от Пасси, то пересадка на Перер, а там катишь до самого Клинанкура. В третьем классе, а на мягком сидишь, — мягкому на мягком всегда приятно. Ветку зеленую в окне увидишь, облачко заглянет, все-таки и я же человек. Да и с рынка, если большой предмет попадется, везти куда просторнее.
Второе: как заблудший пудель, не кидайся в суету-гущу, а сначала по наружной линии по правой стороне пройдись медленной стопой. Там самые стоящие антики и попадаются.
Третье (а, может, оно и первое): еще дома обдумай, а в вагоне проверь, чего ты ищешь, — гамак тебе подержанный нужен, либо бандаж против грыжи. А то так, язык вывалив, и будешь метаться от графинов без пробок к дамским седлам, пока не очумеешь. Либо уж просто вали без мыслей, — десять, мол, франков на что попало псу под хвост выкину, наплевать… Это тоже интерес придает, — бескорыстная дань сердцу.
Четвертое: всегда с собой складную вилку-ложку беру и бумажную салфетку (с голубой каемкой). Потому что, как слюна голодная одолевать начнет, сейчас же там на рынке в какой-нибудь отечественной обжорке и пристанешь. А там вилки черные, олово открытой атмосферы не переносит, и вместо салфетки об соседа разве руки вытрешь. Другой, если заметит, и обидеться может…
Пятое: веревочки с собой про запас беру и газеты, только французские, чтобы национальность не выдавать. Потому произношение с твердым знаком и у азиатов бывает, а русские обожают вещи руками трогать и потом не покупать. Французы этого не любят.
Вот так я в прошлое воскресенье и разлетелся. Прохожу по наружной линии этаким тамбовским барином, подметка у меня хлопает, на камень напоролся. Зашел тут же к летучему сапожнику, он мне на франк гвоздей набил, так сразу душа и расцвела, как каштан перед мелочной лавочкой… Не приведи Бог, как такая презренная малость — подметка человеку досадить может. Иду присматриваюсь. Задание твердое: хотел на камин вазу-рококо какую-нибудь раздобыть. Дешевый цветок в роскошную вазу воткнешь — очень это комнату оживляет.
Вижу, стоит передо мной соловей-разбойник думского полу в усах, на голове три тюлевых шляпки второй половины девятнадцатого века, сверху куполом котелок, рожа кирпичная, бока окороками, будто их автомобильным насосом накачали. Сообразил я — лицо сырое, гора перед ней навалена — всякой твари по паре, — у такой легче всего купить. Кусок могильного памятника резной работы из-под линолеума торчит… Мне ни к чему, предмет громоздкий, преждевременный, — шарю глазами, нет ли более подходящих сюжетов.
И, представьте себе, за старой шиной стоит на земле на мое эмигрантское счастье неземное сокровище: фарфоровые каминные часики… Пастушок с пастушкой перемигиваются, юбочка у нее подобрана, а он, пес, ножкой этак в сторону намекает… Ну, чисто Людовик Девятнадцатый… Так меня и взмыло.
Само собой, перебрал прохладно то да другое, почем, мол, дырявый термос, да германский штык. А потом и часы поковырял. Зад у пастушки, вижу, подбит… Про себя думаю: фарфоровая дама и без этой подробности обойдется, гипсом залью, да эмалевой краской капну. А ей, бабе усатой, в нос: дефект! Торговался, как скаженный. За тридцать пять франков, уходил — возвращался, еле выудил. Часы, вижу, не ходят, да что ж, это простые ходить обязаны, а в этом стиле и без ходу сойдет.
Завернул предмет в газету, больше и смотреть ничего не стал. Да и из бюджета сразу выскочил. Теплота из меня от этой покупки так и излучается. Бережно понес, будто соловьиное яйцо по жердочке. Еще, помню, француженку подразнил:
— А штучка-то старинная… Хорошая, мадам, штучка!
Обиделась она даже: «Какая же старинная? Вещь почти новая, сударь…»
Сырая баба, где ей в Людовиках разбираться. Иду, селезенка у меня играет: и весна, и удача… Жена, думаю, если и разругается, за сто франков любой с руками оторвет с реставрированным задом. Это тебе не автограф… Не гад латинский.
Прошел цыганскими закоулками к своей столовке, — русско-еврейская ресторация у меня на примете была под навесом. Подсел к посетителю, вижу — по обличью земляк, — на блюдечко дует, тушеную морковку ест, селедкой закусывает. Сразу все три удовольствия. Из охотников тоже: рядом на скамейке пакетик в газете. Понимаем. Поболтали, как водится: что, мол, с Индией будет, то да се. О покупках ни-ни. Не принято это на блошином рынке, да и каждый свою усатую бабу для себя впрок бережет, что же ее каждому прохожему подбрасывать.
Ем, обжигаюсь, домой тороплюсь, — уж, наверно, жена ахнет, она у меня со вкусом, керченскую прогимназию с серебряной медалью кончила… Хочу рассчитаться, а тут, как назло, хозяйка на старый мотоциклет села, какому-то рабочему-покупателю показывать. Мотор под ней на холостом ходу гудит, шея и все прочее трясется, груз тоже немалый… Слезла, сунул я ей, что следовало, корж с маком для жены прихватил, пакет под мышку и ходу.