— Впрочем, это не значит, что я отступаю. Черта с два! Завтра я еще осмотрю подвал около Итали. Из-под склада соленых огурцов освобождается. Отделаю, как будуарчик. Бочки из-под рассола интимно расставить можно. По стенам — бумеранги. По случаю за грош предлагают. На бумажных салфетках — мои фотографии… Буфет в виде Эйфелевой башни: в одной ноге — пиво, в другой — зубровка… и так далее. Наплевать. Халтурить не собираюсь, тут тебе не Новоград-Волынский, но и каждый шаг провентилировать нужно. Кретон на обивку табуреток почем у вас в Париже, знаете? Самый собачий — пять франков за метр. Что-с? А сколько метров надо — вы знаете? Голова лопается. А краски, занавес, побелка. Ротшильд я вам, что ли? Раз вместе работаем, все вместе и провентилировать нужно. Мои деньги и имя — ваш труд. Для вас, собственно, тоже выгоднее на одних процентах работать… Жалованье! Я бы сам хотел, чтобы мне кто-нибудь платил жалованье.
У художника Брагина было такое чугунное выражение лица, что даже господин директор понял. Он встал, сдунул с рукава пушинку и с достоинством покосился на свои готические брюки.
— Я стреляный. Лондон горит, Нью-Йорк трещит, Берлин задыхается. Такое тебе «Тихое кабаре» пропишут, что в одних запонках останешься. Мой девиз: все для средней публики!.. О ней все забыли, а она, как пеликан — всех кормит. Я упорный. Вот если за огуречный подвал уступят, тогда и поговорим детально. Честь имею. До субботы — тогда все и оформим. Бумеранги, как, по-вашему, лучше — позолотить или посеребрить?
Брагин прикрыл за господином директором дверь. Курил, дергал левой щекой и думал, как темна и извилиста душа неизвестного трамвайного пассажира, когда он вдруг, ворвавшись в комнату, сядет тебе на голову. А впрочем… Бес его знает. Ведь вот и фотографии у него, и наклейки, авось и-в Париже как-нибудь развернется…
Брагин не совсем был уверен, что дорогой гость придет и в субботу. Однако пришел. И сразу можно было понять по игривому покачиванию котелка в откинутой руке, по весело дергающимся в полотерном темпе гетрам, что все обстоит как нельзя лучше.
— Здравствуйте, здравствуйте… Поздравьте, дорогой мой, дело в шляпе. Даже, если смею так выразиться, — в цилиндре. Получил весьма уютное предложение в Страсбург. Подвал при первоклассной пивной. Помещеньице — их, украшеньица — их, подъемные и прогонные… Нэк плюс ультра. Комплект подобрал на ходу. «Дешевле гробов», — по выражению одного прибалтийского барона. Номера — битые. «Хор… сестер Зайцевых». «Оловянные матросики». «Эмигрантская Катенька»… Класс. Ну, там еще кое-что, секрет изобретателя. Куплеты некоторые спешно заказал беженке одной перевести. Двадцать пять франков! Нож к горлу… Костюмы и декорации с прошлых поездок. Кое-что на месте, в Страсбурге, подмалюем, перевернем. Мах-мадера. Чего вы, дорогой, морщитесь? Мигрень? Женская, так сказать, болезнь. Я к вам, собственно, рикошетом, вот по какому миниатюрному делу. Нет ли у вас среди ненужных, брошенных рисуночков, в этюдах, что ли, в альбомчиках — отработанный, так сказать, пар — кое-каких сюжетов для программ? Буфет и вешалка — от пивной, программы — мои. Нет-с? Очень скорблю. Воздуху у вас в мастерской сколько. Опал, лунный камень… Когда-нибудь, Бог даст, еще что-нибудь соорудим вместе… Честь имею. Очень рад был познакомиться.
Он поднял плечи; перевернул вокруг пальца котелок и, как паршивая моль, сгинул из освещенного квадрата дверей во мгле лестницы. На этот раз, надо полагать, навсегда.
Художник лежал, согнув колени, на продавленной тахте и сплевывал на валявшийся в углу картон с шестью нимфами. Лампочка свисала с потолка, освещала растрепанные волосы и колючие злые глаза. На груди медленно подымалась и опускалась Библия. В такие серно-кислые минуты старая мудрая книга не раз ему помогала. Он наугад раскрыл ее, провел пальцем по левой странице, остановился на левой полосе и прочел: Подобно пронесшемуся ветру, нечестивый не существует больше…
— Аминь, — покорно сказал Брагин и отшвырнул ногой картон с нимфами в темный угол.
1930
Париж
Я, милуша, никого не осуждаю, У иного, скажем, сплошное духовное неудовлетворение, а он и на сорок пятом году картинки по шоколадным сериям собирать начинает. В альбомчики наклеивает, трясется, близко тебя не подпустит, чтобы ты, не дай Бог, сальным пальцем угла не замуслил. Названия такие приманчивые, по-простому сказать, — гады, пресмыкающаяся мразь, а по-ученому — «рептилии». Да еще сбоку под какой-нибудь хвостатой канальей по латыни выведено: «игуана туберкулата». Самый обыкновенный розовый какаду, от которого всякие попугайские болезни происходят, и он по паспорту на картинке прописан: «какатуа розейкапилла». Звук-то какой!
Шоколаду такой человек съедает столько, что и душа не принимает, — картинки ведь для того и приспособлены, чтобы шоколадных таких дураков привлекать. Ну, что ж, такое занятие даже полезно, — высокие качества, в человеке обнаруживает. И в долг ему можно франков до пятидесяти поверить, и у него самого при случае перехватить. Меняются они друг с другом двойниками: рептилию на птичку, горного барана на морскую корову… Не пьют, — наблюдать не приходилось, — не сплетничают, вся у них внутренность в картинки уходит. Я не осуждаю. Дай Бог каждому…
Один мой приятель автографы тоже собирает. Всегда у него в боковом кармане этакая парусиновая книжечка. Вроде стельки. Чуть какого-нибудь поэта начинающего встретит, либо корреспондента, сейчас же познакомится и так в него и вопьется. И перышко у него походное наготове и промокашка, кто же откажет… Конечно, с налету гениальную мысль завинтить не каждый и из них может, обдумать надо. Однако пишут. «Если бы Байрон жил в 1930 году и был русским эмигрантом, он бы не был Байроном. Алексей Прохоров». Афоризм называется. «Байрон, — говорю я приятелю, — Байроном, да тебе-то что в этом?» Он на меня только искоса, как на дверную ручку, взглянул и сразу срезался: «А почем ты, балда, знаешь? Может, автографу этому через семьдесят лет и цены не будет… Авторы многие при жизни без штанов, можно сказать, ходили, — что ж с того. Читал ты, какие деньги за знаменитые автографы впоследствии на аукционах отваливают?»