Чужие друг другу люди — у каждого за плечами лежала своя пестрая, особая жизнь — они в несколько вечеров разговорились и познакомились, как знакомятся путники в поезде на степной станции во время заносов, когда весь мир отрезан, когда нет ни «дел», ни привычной сумасшедшей гонки. И каждое слово о прошлом, о Киеве, — они оказались земляками, — вызывало торопливое встречное слово, радость воспоминаний о том отснявшем и неувядаемом, что каждый прячет про себя. Чьи глаза видели в Сен-Тропеце простенький круг дачной жизни в Пуще-Водице, беспечную суету Крещатика, разливы Днепра?
Кому здесь были своими русские гимназические годы в теплом, южном городе, хоры, маевки, стены Выдубецкого монастыря, коралловые кисти барбариса в палисаднике?.. И кто в Сен-Тропеце, кроме них, пережил час за часом, день за днем черные железные годы русской беды?
Но не только это. Они были вдвойне земляками. Редкая удача свела под одну крышу двух людей, каждый из которых с радостным удивлением узнавал в другом самого себя: свою жажду, свои глаза, свою робинзонскую оторванность и угловатость, — остатки надежды — не растеряться, не распылить себя в придорожную пыль. Болезнь помогла. Больной свободнее думает, вслух, а сидящий у изголовья щедрее и проще, чем там, за окном — в жестокой суматохе и настороженности.
Как-то вечером, когда Вера Павловна пришла от своей американки, Баранов, застенчиво теребя руками одеяло, наконец решился и попросил:
— Там, на комоде, лежит книжка… Если вам не трудно… почитайте мне вслух…
— Что же вам прочесть?
— «Капитана Боппа».
Она подсела к лампе. Баранов закрыл глаза. Так он и думал… Как просто и плавно заструились знакомые строки. Буквы и слова были только черными нотными знаками, — ее светлый голос освободил поэму из книжного плена, напоил теплом, недоуменной жалостью и округленной глубиной. Старуха за стеной прислушалась: по-итальянски, что ли, читает русская синьора?
Уже со второй страницы она поняла, почему он просил ей прочесть вслух «Капитана Боппа». И, смутясь, стала по-ученически старательно произносить слова. Трудные были слова, и их надо было читать совсем-совсем равнодушно:
«…он молча б
Покинул свет, озлобленный, ни с кем
Непримиренный, если б милый голос
Ребенка, посланного Богом, вдруг
Его не пробудил…»
Баранов, прислонясь к жесткой подушке, смотрел на нее, не отрываясь, и ждал: остановится ли, посмотрит ли на него?
Строки стали прерываться, она ближе подняла книгу к лицу, точно ширмой хотела заслониться и наконец умолкла.
— Ваш конец, слава Богу, лучше, — тихо сказала она. — Этот несчастный капитан, кажется, умер… Да?
— Да, мой конец лучше, — медленно ответил Баранов. Ему сразу стало трудно дышать. — И он может стать еще лучше, если… Если мой юнга не исчезнет так же неожиданно, как он появился…
Он сам удивился своей внезапной храбрости. Но ведь в самом деле, — он даже вздрогнул при этой мысли, ведь он почти здоров. Завтра-послезавтра за ней закроется дверь, а потом — за углом у отеля прорычит гудок автомобиля ее американки, — и…
Вера Павловна ничего не ответила. Закрыла книгу, отнесла ее на комод и, не оборачиваясь, стала приводить в порядок склянки. Очень долго она это делала.
— Дайте мне, пожалуйста, чаю, — глухо попросил Баранов.
И когда она подошла с чашкой, он поставил чашку на коврик, придержал маленькую руку и тихо-тихо стал ее притягивать к себе. Рука дрогнула, стала сопротивляться — чуть-чуть. И вдруг ослабела. И тогда Баранов бережно поцеловал теплую ладонь. Потом каждый палец отдельно: и сам не знал, который из них ему роднее и ближе.
Больше о капитане Боппе в этот вечер не говорили.
1930
Последняя четверть сошла благополучно: по русскому — 5, по истории — 5, по остальным без гениальных успехов, но гладко. В итоге — по средней арифметической раскладке Васенька попал, по выражению классного наставника-грека, в число незаслуженно блаженных лодырей и без экзаменов перевелся в восьмой класс. Учебники и тетрадки убрал до осени в шкаф, — «спи, милый прах, до радостного утра», точно никогда и не прикасался к ним. И самое слово «восьмиклассник» еще не укладывалось в голове: последний год, а там… Задумчиво щелкал себя по манжетке и ухмылялся. До отъезда с бабушкой к дяде в именьице в Подольскую губернию еще дней десять осталось, — таких пустых и бездельных, точно его, Васеньку, совсем из жизни выбросили и куда-то на хранение сдали.
Нина Снесарева, любимое сокровище, укатила со своими на дачу в Коростышево. Даже тоска по ней не заполняла дней, в памяти облаком расплылся нежный, русый, синеглазый одуванчик. Кофейное платьице, аромат гимназических духов «свежее сено»… Только голоса ее, к стыду своему, отчетливо вспомнить не мог… Чувства на сто лет хватит, а вот поди ж ты, никаких особых страданий пока не обнаружилось. Да и переписка какая-то неладная завязалась. Сам он придумал на всякий случай такой громоотвод — писал ей будто от лица подруги. И маскарад этот всех самых теплых и огнедышащих слов его лишил, а уж он ли, пятерочник-словесник, писать не умел…
Бабушку видел редко. В женской гимназии шли последние выпускные экзамены, начальница волновалась едва ли не больше своей паствы. Даже к обеду не всегда приходила. Прошумит тугим синим шелковым платьем, поцелует Васеньку в лоб — и в зал. Щеки малиновые и в добрых глазах забота и священный ужас..