Натерла ему грудь скипидаром, вытерла лицо мокрым полотенцем, напоила липовым цветом. Совсем как няня когда-то, когда он был приготовишкой.
Он притих, закрыл глаза — вдруг от темени до пят стал дрожать мелкой, липкой дрожью. Кто-то тихо, — не он ли сам? — шепнул только одно слово: больница. Ни за что! Перед ним развернулся бесконечный ряд коек, и он сам в углу, лицом к стене, свернувшийся под простыней, как тюк, бормочет какие-то лихорадочные слова. Бредит… Над головой жестянка с номером. Слов его никто не понимает. Мимо проходят бесшумные сиделки в белом, склоняются к другим. Он один в стороне, точно заставленный невидимой ширмой. Ни за что! Все это пустяки, продуло на постройке. Простая простуда, завтра и следа не останется.
И опять на комоде зашуршали страницы, и кто-то, — не он ли сам? — сказал внятно и сурово:
— Капитан Бопп…
Баранов вздохнул, сжал руки и, обращаясь к Кому-то Незримому, Кто сиял сквозь облако в зеркале, по-детски покорно зашептал:
— Я не виноват. Я не виноват. Ты меня пощади только на этот раз, и Ты увидишь, каким я стану… Я совсем-совсем кроткий, и я Тебя не забыл. Только мне очень трудно было последние годы думать о Тебе. Ты так много у меня отнял. Прости. И пошли мне кого-нибудь, кто бы меня понял. Я буду таким, как Ты хочешь. Я Тебе обещаю…
Он сказал все, что мог. Дрожь прошла. Облако в зеркале блеснуло и растаяло. Черный хозяйский кот приоткрыл дверь, потянулся и прыгнул в ноги к жильцу. Заурчал, согрел теплой шубой окоченевшие ступни, и под сонное урчанье зверя Баранов тихо уснул.
Перед закатом хозяйка тихо скрипнула дверью. Жилец открыл мутные глаза, узнал ее и хрипло сказал:
— Не надо.
— Что не надо, синьор Баранов?
— Не надо в больницу…
— Что вы, что вы! Какая там больница. Я к вам с хорошими вестями, а вы Бог знает что говорите. Моя племянница еще вчера мне рассказывала: в том отеле, где она служит, остановилась старая американка и при ней компаньонка, русская синьора. Она была там, вызвала ее в коридор, рассказала про вас. Она сейчас придет. Вот приберу только немного…
Старуха оправила одеяло, повесила на стену под простыню разбросанное платье и приоткрыла дверь, чтобы освежить воздух.
Звонок. Итальянка засуетилась, сунула в комод пыльную тряпку и пошла отворять.
Легкие шаги. Шепот. На пороге остановилась молодая незнакомая женщина. Простое кремовое платьице, соломенный колпачок. Лицо точно в дыму. Хозяйка зажгла лампу.
— Можно? Лежите, лежите…
Она подошла к кровати, придвинула стул, села.
Русские слова, русский голос, русское лицо.
Баранов попытался улыбнуться. Ничего не вышло. И вновь повторил те же слова, которыми встретил хозяйку:
— Не надо в больницу…
Женщина сняла перчатки и колпачок и отвела рукой светлую набежавшую прядь.
— Зачем же в больницу? Вы не волнуйтесь. Я когда-то была сестрой и кое-что понимаю. Ответить вам не трудно?
Баранов покорно улыбнулся. Волной нахлынул жар, и он как-то сразу успокоился. Теперь не страшно: эти две женщины — хозяйка и особенно новая, крепкая, загорелая, с серьезными серыми глазами, все сделают, что надо. От одного термометра, который блеснул в ее маленьких руках, ему словно легче стало.
Она стала спрашивать: «Трудно дышать? Колет при вздохе?.. Вздохните еще раз… Завтра утром приведу врача. А пока я вам банки поставлю. На всякий случай…»
Хозяйка увидела в раскрытой картонке набор банок, облегченно вздохнула и вышла.
Баранов доверчиво следил за неспешными движениями незнакомки. Жар сладостно разливался по всему телу. Сильная мягкая рука помогла ему перевернуться на спину. Тихо звякнули банки. В ушах зазвенели странные слова все из той же книжки, найденной в ящике комода:
«Непримиримая его душа
Смягчилась, и в глазах его, дотоле
Свирепо мрачных, выступили слезы…»
Он закусил губы и притих.
Русская женщина не ошиблась. Доктор, маленький, жизнерадостный француз, осмотревший на утро Баранова, так легко и просто сказал: «Воспаление легких» — точно одно удовольствие хворать такой милой и приятной болезнью. Заходил еще раза два, присаживался на кровать, шутил, выслушивал: вежливые, живые глазки блестели за пенсне, сливались с обоями, тонули в зеркале. Докторская рука ободряюще проводила по одеялу. Сбоку стояла, — эмигрантская рулетка ее в эту комнату привела, — Вера Павловна и внимательно вслушивалась. А потом, когда француз уходил, неслышно хлопотала у умывальника, оправляла подушку, пеленала компрессом спину и грудь и, незримая, затихала у окна. И так небывало радостно было Баранову закрывать глаза, погружаться в теплую, мутную дремоту и знать, что рядом дышит — кто? Он еще не знал кто, но засыпал спокойно и доверчиво, как когда-то в занесенном мглою лет детстве.
И вот, когда потянулись легкие, тихие дни выздоровления, Баранов заволновался: что там, на окраине Сен-Тропеца? Не забыли ли о нем, как о сломанной гайке, помнит ли его еще Монганари? Мало ли вокруг наемных рук, — приходят и уходят… Всего не сказал, но ведь так хрупка и неустойчива каждая беженская удача, каждый наладившийся кусок жизни, что и без слов поймешь чужую тревогу. Но Вера Павловна и об этом успела подумать: она виделась с Монганари. Старик просил передать, чтобы Баранов не торопился выходить, чтобы он поправился… И таскать кирпичи, и стоять на сквозняке ему больше не придется, так как новую постройку он будет вести сам, — старику некогда.
Что еще говорил ей Монганари, — она не рассказала. Не рассказала, как понравилась ему ее итальянская речь, как, расспрашивая о Баранове, он внимательно к ней присматривался, как вдруг хитро, по-стариковски, улыбнулся в свои ватные усы и как она покраснела…