Примечательно, что Саша Черный в этих случаях изменил своему правилу и присвоил вышеназванным персонажам сатирически окрашенные имена. Читая эти страницы, убеждаешься, что с годами «отравленное перо» Саши Черного не утратило своей остроты и желчности. С какой убийственной беспощадностью изобразил он ту же Цецилию Сигизмундовну: «А платье, должно быть, разбогатевший свинопас выбирал: лилово-зеленое — лягушка в обмороке — с вышитыми золотыми глистами… Голые руки — ляжки у пожилого немецкого борца — желто-кирпичной прослойки с жилками». Под иронический прицел Саши Черного, право, лучше не попадаться! Былой сатириконец узнается в разбросанных метафорах: «кузен, жимолость в штанах», «жилица, застарелый уксус в розовой шляпке», «мышиный горошек на цыплячьих ножках», «идет вот такое раскрашенное междометие»… Можно бесконечно цитировать…
Из сказанного выше вовсе не следует, что эмигранты были обречены на вечное коловращение лишь в собственной среде. Ведь в каждом из них, помимо россиянина, жил просто человек. Потеряв шестую часть суши, они, изгнанники, обрели пять шестых земли, которая, по выражению Саши Черного, была столь же прекрасна, «как в первые дни мирозданья, когда Господь положил кисти и сам засмотрелся на свое творение». По-прежнему были сладостны земные плоды, благодатно солнечное тепло и бездонна бесплатная бирюзовая крыша над головой, и никто не мог запретить насладиться этими красотами. Надо было лишь накопить некоторую сумму, чтобы хотя бы пару недель в году пожить на лоне природы, «на полной воле по старинному рецепту Адама, Евы, Диогена, Робинзона и прочих, понимающих в этом толк людей».
Но робинзонское житье чересчур кратко и ненадежно. И потому у Саши Черного была давняя заветная мечта: приобрести клочок земли где-нибудь в живописном месте, построить собственный дом, где можно отдаться любимому творческому делу и повседневным хозяйственным трудам. Во время всех своих скитаний поэт всегда устраивал свою походную скинию, превращая временное жилище в некое подобие русского уголка: на стенах портреты Пушкина, Гоголя, Чехова, план Петербурга, полка с книгами отечественных классиков… Можно вспомнить слова древнего воина, о котором пишет Плутарх: «Ночью, в пустынных полях, далече от Рима, я раскинул шатер, и мой шатер был мне Римом».
Мечте этой, как ни удивительно, суждено было осуществиться. Саша Черный в конце концов обзавелся собственным участком земли — на вершине холма, у средиземного лукоморья. Были и еще счастливчики из числа научной и творческой интеллигенции, основавшие русскую колонию в Ла Фавьере.
Но так повезло далеко не всем. В подавляющем большинстве соотечественники Саши Черного отдыхали «диким» способом, либо в русском «доме отдыха» под Ниццей, либо… нанимаясь на стройку в каком-нибудь живописном уголке Франции, как, например, Павел Баранов — герой рассказа «Капитан Бопп». Овладев ремеслом каменщика, он мог вдоволь любоваться голубым и зеленым простором, открывающимся с верхотуры стропил. После рабочего дня мог бродить по улицам уютного приморского городка, а вечером дома, открыв книжку Жуковского, погрузиться «в этот чудесный русский язык, развернувшийся перед ним, словно северное сияние, в повести старого поэта». Однако счастье, несмотря на безбедность и относительную стабильность его одинокого существования, не было полным. Чего ж не хватало? Русской беседы — «как на русских дачах когда-то разговаривали», как в былые годы «вот так — в четыре руки по всему мирозданью клавишами перебирали».
Круг замкнулся. Можно подвести итог рассуждениям об участи русского человека за границей. В чем он мог найти опору и отраду, спасение и утешение? С одной стороны: в уединении, в свободе и созерцании. С другой: в единении, в общении с соотечественниками, в повязанности общей судьбой. Вот и ответ, имеющий двусоставный, амбивалентный характер.
Закономерность эта не применима к категории, которую Саша Черный именовал «международным человеком», к тем, кому, по латинскому изречению Ubi bene, ibi patria, «где хорошо, там и родина». О них речь здесь не идет.
И последнее…
Посмертное произведение Саши Черного — рассказ «Илья Муромец» — напечатан был на тех же страницах газеты, где и некролог на смерть поэта и прощальные слова его собратьев по перу, сопутников по эмигрантскому бездорожью — Дон-Аминадо, М. Осоргина, М. Струве… Подобные произведения, возникшие как бы на грани жизни и смерти, обладают особой значимостью, имеют эффект продолжительного звучания. Точно так музыкальное произведение, завершающее концерт, еще долго звучит в душе. Посмертное произведение — это и подведение итогов, и нечто вроде духовного завещания…
При сравнении этого произведения с «Несерьезными рассказами» ощутима та дистанция, которую преодолел за эти годы писатель. «Несерьезность» почти сошла на нет. Перед нами воистину поздняя проза, «отягощенная мудростью» и горьким опытом прожитого и одновременно окрыленная верой в человека и последней освобожденностью от какой-либо фабульной зависимости. Автор занят художественным осмыслением действительности. Главный герой… Нет, героиня… Опять неверно — три героини рассказа: хозяйка эмигрантской ресторации в Париже Агафья Тимофеевна, барменша Дарья Петровна и ее дочка Катюша — как бы три поколения русских женщин в зарубежье, взаимно дополняющие друг друга, такие обаятельные, хоть и обремененные своими заботами, олицетворяют единую «Россию, выехавшую за границу»…
В связи с этим позволю оспорить одно, пущенное недавно в ход суждение о Саше Черном, которому не подберу иного выражения, кроме как душевный дальтонизм. В это трудно поверить, но поэт обвинен… в женоненавистничестве. Для пущего эффекта и вескости ввернуто ученое словечко — мисогиния. Якобы у Саши Черного вообще нет любовной лирики. Как же так?! Такое сказать о художнике, чье творчество насквозь пронизано любовью — к детям, вообще к человеку, ко всему живому, к окружающему миру, к родине… и особенно к женщине. Уже с «Лунных рассказов», первого юношеского опыта в прозе, писатель постоянно возвращается к этой теме, но всегда на редкость целомудренно, ненавязчиво. Самые задушевные, самые ласковые, в общем, самые-самые слова, извлеченные из сокровенных тайников души, обращены к ней, голубушке: «Простота-то, лучезарность, плавность лебединая, сероглазое мое золото, — вишь, чуть стихами не заговорил». Или вот еще: «Она вся как лесная яблоня на заре была». Надо ли продолжать?