Долго стою в недоумении посреди зеленого квадрата выгона. Куда идти? В рощу или к пруду или просто по проезжей дороге в поля. Но глаза упали на желтый клин ржи у больничного сада и вдруг вспомнилось, что сегодня начали косить заливной луг.
Жужжат колосья. Глубокий плавный такой шум, словно о точильные колеса тихо ножи точат. Посреди межи уцелели отдельные колосья, а местами целый ряд тянется, тянется и оборвется. Земля плотно убита, светло-серая, как слоновая кожа, — гудит под ногами и струится легким зигзагом куда-то в бездонную желтую глубину шипящего хлеба. Где доктор и его комната? Есть ли там за спиной село? Да, есть — обернулся и увидел. Но если смотреть вперед или под ноги, все обрывается. Над желтым краем ржи густое синее небо. Легкий ветер. Передо мной руки отклоняют колосья, во мне поют все скрипки жизни и тишины. Я темный тупой камень! Я сидел там на выгоне часто по целым дням, как привязанная собака, и до сих пор не знал, что можно ходить по меже. Я ходил по голым дорогам, глотал пыль из-под всех встречных телег и боком косился на переломанные, измазанные дегтем колосья у края дороги…
Колосья жужжат. Внизу у прохладных зеленых стеблей сквозят яркие васильки. Я иду все медленнее, я не знаю, что мне делать, так мощно приливает к глазам синий и желтый океан неба и ржаных полей. Межа оборвалась к зеленому скату лога. По гребню там и сям группы пышных берез свесили длинные светло-зеленые ленты. Пасутся пестрые коровы. Прибавляю шагу и из-за поворота уже слышу: «жах-жах», «жах-жах». Косят.
Раскрылся широкий прибрежный луг. Телеги с поднятыми оглоблями сбились в кучу. По всему лугу длинные ряды посеревшей скошенной травы и длинные ряды белых рубах косарей. Первый из ближайшего ряда останавливается, вытирает рукавом лицо и широко улыбается.
— Здравствуйте.
— Здравствуй. Поглядеть пришел?
— Да, интересно.
— Ну что ж, погляди, погляди.
Подошел второй, третий и другие, кто поближе. Тяжело дышат, вспотели, иные совсем измучены.
— Устали?
— Помахай так с зари, небось устанешь!
— Пить — смерть хочется, — прибавляет другой.
— Отчего же вы квасу не взяли?
— Кувшин взял, да выпил. Много ли в нем, в кувшине-то?
Молчу и думаю, что, если б это я был на его месте, я бы взял квасу столько, чтобы хватило на весь день. Или, если не квасу, то воды — благо, река близко: зарыл бы кувшин в землю и пил сколько надо. Деды и прадеды косили, тысячелетний опыт за плечами и страдают от жажды, точно здесь Сахара какая-нибудь.
— Ты что ж, барин, смотреть пришел? Покосил бы! — обращается ко мне с улыбочкой низенький мужик. Плотный такой мужик, — между плечами у него, пожалуй, весь его рост уложился бы.
— Да я никогда косы в руках не держал, — извиняюсь я и с ужасом оглядываюсь.
Остальные, как заговорщики, тесно обступили меня, рыжий мужик пошаркал по косе бруском, вложил мне ее в руки — и все загалдели:
— Не держал, так подержи!
— Ия, как впервой косил, допрежь того в руки не брал!
— Леву руку к грудям приверни, а правой вот так!..
— Филимон, покажь им, как ворочать-то!
Огромный бородатый Филимон берет меня в охапку, кладет на мои руки свои и начинает плавно и сильно вертеть мной и косой, так что мое тело вдруг превращается в рукоятку.
— По самому низу пущай, не тяни на себя, по низу, по низу!
Когда он отпускает меня наконец, я, к глубочайшему своему удивлению и к полному удовольствию мужиков, продолжаю разворачиваться, как заведенная пружина, и повторяю те же движения до тех пор, пока острие косы не врезается в землю. Вот что делает иногда самолюбие!
Я тяжело дышу. От телег примчались с гиканьем мальчишки, но их ожидало разочарование: человек в пиджаке не полетел кубарем в траву, не срезал себе косой подметок и не сломал косы.
— Здорово! — поощрил меня рыжий мужик. — Этак к вечеру лучше нас косить станешь.
«Как же, стану я тебе косить», — огрызаюсь я про себя. От десяти взмахов и то сердце в глотку полезло…
Подходит лавочник (он тоже сегодня с косой) и протягивает руку, — один из всех. Все-таки, так сказать, свой человек, как же не обменяться рукопожатием!
— Не скучаете у нас?
Опять о том же…
— Нет, не скучаю.
— Скоро в Питербург? — с особенным удовольствием подчеркивает он «Питербург».
— Не знаю еще.
— Хороший город. Года три в нем пожил. Шестнадцатая линия на Васильевском острову, дом купца Дроздова. Может, знаете?
Хочется сделать ему удовольствие и сказать, что знаю, но избираю средний путь и молчу.
— Я думаю, что другого такого города и на свете нет! Дома, например: глазом не окинешь. В дроздовском дому, чай, больше народу жило, чем у нас в селе.
— Что же в этом хорошего?
— Как же можно. Кипение жизни, опять же торговля, в каждом дому своя лавка, улицы мощены, водопровод…
Рыжий мужик не выдерживает и ввязывается:
— Знамо, столица! У меня вон брат тама в дворниках служит, письмо прислал: очень уж хвалит.
— Еще б не хвалил, дворникам житье…
— Вы бы поехали, если бы вам найти место дворника? — спрашиваю я того, который сказал, что «дворникам житье»…
— Чего? Найди, друг, пудову свечу за тебя поставлю!
Мужики хохочут: — Поставит, это он верно сказал. Кто не поставит!
— Да ведь у вас хозяйство. Две коровы, лошадь…
— Шут в ем, в хозяйстве. Бьешься, бьешься, окромя хлеба ничего. Жизни не видишь.
Так, так. Вы не совсем правы, господин доктор. Оказывается, что стремятся из деревни не только те, кто пиджак носит. Есть, стало быть, и метафизические причины. — «Жизни не видишь» — гм… А ведь это мои слова. Да, мои слова, только не о деревне, а… о городе.