Том 4. Рассказы для больших - Страница 115


К оглавлению

115

Спать расходились нехотя, на крыльце потоптались, и у каждого в глазах простое и столь редкое в нашем пекле слово светилось: «Хорошо!»

* * *

А поздно ночью, когда я, бессонный, из дому к круглому столу помолчать присел, — смотрю, бредет ко мне большой призрак в купальном халате — профессор бактериологии. Сел рядом. Заглянули в кастрюлю на буйабесное рыбье кладбище, пожевали остатки, и под холодный крепкий чай завязалась у нас беседа, ночной русский разговор. О чем? Да вот так, — в четыре руки по всему мирозданию клавиши перебирали. Утром, обыкновенно, ни одного словесного узора не вспомнишь: аромат густой, а в бутылке пусто. Клочок один, однако, в памяти застрял…

— Как вы полагаете, друг мой, — спросил мой профессор, — когда человек самим собой бывает — в будни, когда он свой ежедневный жернов вертит, или вот в такие внепрограммные вечера, когда он ни с того ни с сего из весьма совершеннолетнего быта опять в приготовительный класс попадает?

— Не все, — отвечаю, — попадают. Международный, например, человек и в автокаре сидит, как в своем страховом бюро, и на вершине горы, смею думать, разбойничьих песен петь не будет и тарелками жонглировать не станет даже в кругу своих соотечественников.

— Я, — говорит, — вас о международном человеке не спрашиваю. Что это у вас за манера вместо прямого ответа переводить стрелку на совершенно неживописный путь.

— Что ж, можно, — отвечаю, — и узкоколейным ограничиться. Эмигрантско-русским, что ли… Что, собственно говоря, значит «быть самим собой»? Характеры у всех нас порастряслись: иной, пожалуй, и сам сейчас не знает, какой такой у него характер. В тесноте да в пресноте не-своей работы, в унылой нашей фантастике, когда будущее у тебя вроде серой воронки с кукишем на дне — когда по нужде, в чужом быту сам себя все время на строгой уздечке держишь, герметически закупориваешься — характер свой в искалеченном виде только в домашнем кругу порой и открываешь. В воркотне, в бурчании, в едком кипении по всякому сантимному поводу. Либо просто уйдет человек в молчание, как в черный колодезь. Каково близким, которые в таких случаях за всякую постороннюю царапину отдуваться должны, этакого Вия изо дня в день выносить, — посудите сами…

— А сегодняшний, — говорит, — случай?

— Случай простой. Когда чижей из маленькой клетки хоть на час в большую посадят, они, естественно, этому радуются.

— И мычат?

— И свистят, — отвечаю с некоторой досадой. — Позвольте уж, — говорю, — профессор, перейти по-русскому обычаю на личности. Вы среди нас благородное исключение. Бытовая сущность эмиграции в том, что бывшему агроному, скажем, приходится в лучшем случае уроки модных танцев преподавать. А вы, да хранит вас Господь, как работали по своему любимому цеху, так и продолжаете свои бактерии на питательных бульонах разводить. Когда же вы, милый профессор, «бываете самим собой» — у себя в лаборатории или вот в те минуты, когда вы сегодня столь неожиданно и столь чудесно орловские частушки изобразили?

Профессор мой усмехнулся, почесал рыбьей костью за ухом и медленно, словно сам себе, ответил:

— А черт его знает.

Ответ действительно вполне научный. Пожали мы друг другу руки и разошлись. Я к кроликам, потому что уже светать стало, а мой собеседник к себе в комнату — досыпать. Сим тихим аккордом разрешите закончить. А если вас уж так буйабесный рецепт занимает — вернется сестра и все вам на бумажке подробно выпишет. Авось и вас в соответствующей постановке этот «форменный шербет» когда-нибудь порадует.

<1929>

ПТИЧКА

В быту нашем веселых историй и с воробьиный клюв не наберешь. Вот когда соберетесь как-нибудь в приятельской компании, попробуйте такой опыт сделать: пусть каждый попытается вспомнить и рассказать о чем-нибудь забавном и веселом, что он за все годы эмигрантских перелетов сам пережил или краем уха слышал. Один вспомнит, как ему добрый дядя из Риги свой старый английский костюм для перелицовки прислал. И как парижский портной из Кишинева, вздев на нос окуляры, честно осмотрел тройку во всех интимных подробностях, без всякой иронии краткий диагноз поставил: «уже перелицовано». Другой расскажет, как он, родившись в Одессе, должен был в Вильне, при помощи двух бескорыстных лжесвидетелей, заново родиться в Ковно, иначе вместо нужной ему визы он получил бы некоторый символический предмет с маслом. Третий… третий позовет своего семилетнего Грегуара и для увеселения гостей спросит:

— А какую ты русскую песню знаешь?

И Грегуар, став в лезгинскую позу, с чистейшим медонско-боярским акцентом пропищит:


А мы просто сеяли-сеяли,
А мы просто вытопчем-вытопчем…

Как видите, чрезвычайно веселые истории.

Если же в кои веки действительно с человеком какая-то забавная штука случится, то ближайшие родственники уж непременно ее в сюжет для театра Гиньоль обернут. И старая, не такая уж плохая пропорция — «бочка меду и ложка дегтю» — неизбежно в «бочку дегтя и ложку меда» превратится.

* * *

Записываю стенографически точно. Глеб Ильич Немешаев жил с женой на окраине Парижа в одном из самых скромных и порядочных районов. По причине сердечных перебоев и дешевизны жил внизу, в ре-де-шоссе. В центре квартиры торчал крохотный внутренний дворик, — каменная шахта во все этажи, в которую верхняя прислуга по утрам выколачивала пыль из постельных ковриков.

Теперь о нравственных качествах Глеба Ильича: Скромность его и застенчивость были известны не только в доме, но и всем окрестным привратницам и лавочницам. На рынок ходил он, кротко помахивая мешком, на распаренных прачек в витринах не засматривался, а в дурную погоду, когда легкомысленный ветер укорачивал и без того куцые платьица вылетающих из подъездов жилиц, он всегда смотрел сосредоточенно себе под ноги, подбирая в уме нерешенное слово утренней крестословицы.

115